– Как это вы можете говорить, что ничего понять нельзя? – возражал он. – Тут всякий может понимать! Извольте смотреть.
И он разворачивал передо мною один план за другим и взволнованно водил пальцем по желтым, красным и серым квадратикам, по непонятным для меня надписям: «квершлаг», «бремсберг», «капитальный просек» и т. п. Для Никитина эти планы, в которые он вложил столько любви и труда, видимо, дышали жизнью; ему казалось, достаточно любому взглянуть на них, чтоб сразу получить яркое представление о тяжелой судьбе шахтера. Я видел, разубеждать Никитина было бесполезно: слишком уж он сжился с своим дело, чтоб так легко отказаться от него.
– Ну, во всяком случае, дай вам бог удачи! – сказал я. – Если обратят внимание на ваши планы, то вы сделаете хорошее дело… Вы что же, сами собираетесь издать их?
– Обязательно, – неумолимо ответил Никитин, словно я просил его пощады тех, для кого он готовил удар изданием своих планов. – Разве все эти безобразия возможно дозволять! Не-ет!..
Он быстро свернул планы и молча, не глядя на меня, стал укладывать их в сумку; увязал сумку, надел на плечи. Я спросил:
– Что это, вы уж идти собираетесь? Ведь жарко еще! Посидели бы, переждали, пока жар спадет.
– Время идти: и так дай бог к ночи поспеть… Просим прощения.
Никитин угрюмо приподнял фуражку, поправил ремни на плечах и пошел к рудникам.
– Тоже – планты печатать собрался!.. Землемер!.. – Михайло иронически глядел ему вслед. – Вот как наладит его хозяин по шеям, чтоб не в свое дело не совался, так забудет о плантах думать!
Он выбил о порог выгоревшую трубку, стал набивать со табаком. Никитин, миновав соломенный навес крестьянской шахты, быстро и нервно шагал по пыльной дороге.
– Прошибешь их плантами! Вон у нашего хозяина, – поди-ка погляди, в каких конурах народ живет! Собаку в такую землянку загнать совестно, а у него в каждой по два семейства да по два нахлебника живет. Зайдешь в землянку осенью, – грязь, слякоть, хлев настоящий, народу – что снопов в скирде… А на Солодиловке вон огромадные здания пустые стоят, ч-черт их душит!..
И опять полился поток суровых обличений. И вдруг я опять почувствовал, как кругом жарко, душно и тоскливо… Солнце жгло без пощады и отдыха; нечем было дышать, воздух был горячий и влажный, как в бане; ласточки низко носились над степью, задевая крыльями желтую траву. Никитин уже исчез из виду. Вдали, на дороге, длинною полосою золотилась пыль, в пыли двигался обоз с углем. Волы ступали, устало помахивая светло-серыми головами, хохлы-погонщики, понурившись, шли рядом. Все изнемогало от жары…
А Михайло, попыхивая трубкою, неутомимо рассказывал о бесчисленных злоупотреблениях здешних углепромышленников, – и роптал, роптал без конца…
Кругом стало темней. По степи пошла тень. Воцарилась странная тишина.
Михайло прислушался и сказал:
– Никак, гроза идет.
Я вышел в степь. С запада медленно, словно подкрадываясь, ползли по небу тяжелые грязно-желтые и лиловые тучи; чуть слышно погромыхивал гром. Все вокруг примолкло, ветер упал. А далеко на западе, по дороге, вился и клубился огромный столб золотистой пыли; на глаз этот столб двигался медленно, но чувствовалось, что он мчится с страшною быстротою. Вот он захватил и окутал могилу у перекрестка… Вдруг кругом все завыло и засвистело. От крестьянской шахты взвилась туча черной пыли и смешалась с набежавшим золотистым вихрем. Трудно было стоять на ногах, пыль залепляла глаза, набивалась в рот. Громадные клубы ее, словно спеша куда-то, неслись между шахтой и сторожкой, перебегая наискось рельсы, и исчезали за балкой. Сквозь пыль едва видны были на дороге тени Обоза; хохлы стояли на фурах и, согнувшись, поспешно надевали развевавшиеся по ветру свиты; волы склонили свои красивые рогатые головы навстречу вихрю. Вдруг резко блеснула молния, по небу, с запада на восток, с оглушительным, прерывистым треском пронесся гром, повернул обратно и с глухим грохотом скатился за шахту. Хлынул дождь…
Дождь хлынул крупный, частый; он с силою забил по земле, заволакивая ее мелкою водяною пылью. Даль замутилась, все небо стало ровного серого цвета, и только на юге шевелились и быстро таяли мутные клочья туч. Свежий ветер мчался по степи, в брызги разбивая сплошные струи дождя, и казалось, какие-то туманные тени несутся под дождем в сырую даль. Молнии то и дело сверкали малиновым светом, гром весело катался по небу из конца в конец. Перед сторожкою образовалась большая лужа; она росла, вздувалась и, обогнув полынные кусты, медленно поползла по дороге, оставляя за собою грязный, пенистый след.
Мы с Михайлой сидели в сенцах сторожки, – он на бочонке из-под кваса, я на скамейке. В дверь тянуло бодрящею, влажною прохладою; грудь жадно дышала. Михайло оживился: его суровое, всегда нахмуренное лицо смотрело теперь мягко и радостно.
– Вот так дождичка бог послал! Гляди-ка, как теперь яровые подымутся!.. Гляди-ка, как пшеница зацветет!..
Я слушал с невольною улыбкою, и в то же время сжималось сердце от жалости к Михайле; он сиял таким довольством, таким торжеством, как будто и ему самому дождь сулил невесть какие выгоды; но я прекрасно знал, что ничего здесь у Михайлы нет, кроме тянущейся перед нами ржавой, гнилой дороги, заросшей негодным бурьяном.
На тропинке показалась женщина в выцветшем голубом платочке, с котомкою за плечами. Она бежала, согнувшись и опустив голову, обливаемая дождем; ветер трепал мокрую юбку, липнувшую к ногам. Путница через лужи добежала до нашей сторожки и, охая, вошла в сенцы.
– О господи-батюшка!.. Вот дождик-то полил! – проговорила она, тяжело дыша. – Уж и не чаяла добежать… Здравствуйте, господа честные!